"Ксякся"
Номинация: Малая проза
Кся́кся
Пу́ше
нельзя на улицу: «сороки унесут». Котенок
бегает только по дому и чердаку. Вечерами
они с кошкой Му́рой резвятся на чердаке,
и в доме слышен их дробный топот.
– Строились
в середине деревни, а теперь воде
оказались – крайняя хата, – сетует баба
Нина. Ныне за хатой – луг и лес; покинутые
дома разобраны на дрова или перевезены
в деревни покрупнее. Даже разбитый
большак, вместо ремонта густо засыпанный
песком, и тот проходит через соседнюю
деревню Пухново, а от Пухнова до Размахина
– еще пара верст по грунтовой, сплошь
песчаной, дороге.
В
Размахине семь домов с огромными
заросшими, превратившимися в луга,
огородами. Заборов почти нет: раньше
стояли, когда по дороге гоняли стадо, и
коровы забредали на огороды, – а теперь
забредать некому. На пригорке –
бездействующая водонапорная башня, у
основания до половины надрезанная
автогеном. На соседнем пригорке, где
теперь покос для последних четырех
коров, до сих пор видны неглубокие ямы
– следы немецких укреплений. Немцы
окопали здесь пулеметы, когда заняли
деревню.
– Приехали
на маленьких грузовичках, – вспоминает
баба Нина. – А в кузовах – из соседних
деревень – и старые, и малые, и немцы. Я
уж потом поняла: это чтоб наши в них не
стреляли, немцы в кузове звали колхозников
прокатиться. В своих-то наши забоятся
попасть. У нас четыре девки влезли, да
потом, за кустами-то, – не знали, как
выбираться, когда немцы их в кусты
потащили. Поганники такие. Не могу кино
про войну смотреть, Петька включит –
всегда отворачиваюсь. – Баба Нина
прожила в местных деревнях всю жизнь.
Говорит, что самое легкое время –
нынешнее: можно даже купить конфеты.
В
самом Размахине конфет не продают: на
девять деревень, в которых мы побывали,
магазин лишь один – в Пухнове. По деревням
колесит автолавка, в которой водитель
– он же и продавец. В каждой деревне
появляется раз в неделю:
– Объехал
в понедельник одиннадцать деревень,
сегодня – шестая…
Баба
Нина договорилась, чтобы лавка подъезжала
прямо к ее дому: до Манева, где фургончик
«Газель» делает остановку, идти уже
трудно. Деревня Манево – в пятистах
метрах через луг по заросшей дороге.
В
Маневе живет другая баба Нина. Впустив
нас, удивляется:
– Как
это вы прошли к нам мимо пчельника, не
покусали вас? Утром-то смотрю в окошко
– там Романи́ха! От пчел удирает –
ползком, по траве, руками машет! Потом
голову в ручей окунула и пчел из волос
вытряхивает. Стучалась к нам, да я не
открыла, взяла грех на душу: она как
войдет – не выгонишь. Пьет ведь, почернела
вся…
– Кся́кся,
– говорит про пчел трехлетняя Соня.
«Кусается», значит. Прошлым летом Соню
укусила оса, и с тех пор всех кусачих
летунов мы называем «кся́ксями».
На
пути в Бренево, что за Маневым, берем
Соню на руки: после первых же двух домов
дорога превращается в луг, и ее очертания
узнаются лишь по просвету между кустами.
Трава по пояс сырая, и в ней, говорят, –
змеи. Из зеленого моря – с желтыми
разводами лютиков и белыми – одуванчиков,
– заброшенные дома и сараи виднеются
только крышами. Где к ним вели тропинки
– угадать нельзя. Оставил девчонок под
старой березой, к дому пошел один.
Доски
пола и потолка сняты, посреди горницы
– нетронутая белая печь, на ней стоит
эмалированная миска. На стене висят
штаны и березовый веник. Из кучи соломы,
нападавшей с чердака, поднял серую от
пыли армейскую фуражку. Оглянулся,
повесил на гвоздь. Стало печально.
В
раскрытое окно влетели две ласточки;
увидев меня, заметались с свистом по
дому. Одна стала биться в другое окно,
закрытое. Взял ее осторожно – не бойся,
птичка, девочкам покажу. Нагнал их на
обратной дороге уже за деревней.
– У
меня для тебя подарок, – говорю Кате. И
достаю птицу из-за спины. Птица не
вырывается, не пищит, только головой
вертит.
– Отпусти
ее! – кричит Соня. Отпускаю. Птица шустро
летит над дорогой на высоте люпинов и
через несколько метров, поверив в
свободу, взмывает ввысь.
Хорошо
бы дойти до заброшенной деревни Орехново,
но назавтра целый день дождь.
Сидим
за столом, в честь нашего приезда
выдвинутым на середину комнаты, и чашка
за чашкой пьем чай. Баба Нина – Катина
бабушка и Сонина прабабушка – вспоминает
войну.
– Немец
едет на лисапеде мимо хаты, а у меня
последняя курица, серая, ходит вдоль
дороги. Аво́й, увидит же, застрелит!
Только он – к ней, а курочка, умница, под
крыле́ц убе́гла! Он мне показывает:
доставай, мол, лезь! Я залезла, а так
жалко мне ее, последнюю курицу, говорю:
нет ее здесь, не вижу! Он и уехал, а курица
моя серая тогда из-под крыльца и вылезла.
А
соседи в сарае два мешка зерна закопали,
доски постлали сверху. А немцы-то туда
лошадей поставили, сделали там конюшню.
Лошади зерно-то все и попортили: лошади
ведь.
А
в колхозном хлеву пленные были, а у нас
парень был такой ученый, из города, вот
он им стал еду носить. Там окошко было
в двери – как во́де, для кошки... Немцы-то
его поймали и выпороли кнутом! – Временами
глаза бабушки наполняются слезами, на
ее мудром лице это кажется столь
неуместным, что я не знаю, как себя вести,
и просто молчу.
– Повадился
немец один к нашей девке бриться ходить.
Она ему воды нагреет, поставит, а сама
идет к соседке: страшно, и в окно смотрит,
когда он уйде́т. И смотрит раз, а он с
голой спиной да в сапожищах по ее огурцам
топчется – по грядке с огурцами! Аво́й!
Она как выскочила, лесину из забора
выдернула, да по голой спине его и
перепоясала, лесина аж переломилась! И
убе́гла. У немца коли был бы пистолет –
убил бы, а не было под рукой, так ей и
ничего.
Аво́й,
поганники! Но не все были плохие, всякие
были. В Мельницу как-то раз пришли двое
за молоком, по одежке видать – начальники.
Я свою сестренку больную Маню снесла
тогда на крыле́ц… А начальник увидал,
показывает руками: разверни, мол.
Развернула, чем там ножка была замотана,
а она уж пахнет. Немец показывает опять:
«вытри». Я вытерла, а немец достал из
кармана – во́де, на груди – бинт с
розовой такой присыпкой, перевязал
ножку, и бинт Мане отдал. И руками
показывает: у него самого дома таких
трое. И молока взяли тро́хи, литра два
всего.
– Многие
вернулись с войны?
– Авой!
Никто не вернулся. У нас в Размахине
никто. В Бреневе один пришел, безногий.
А в Маневе, аво́й! У него четыре сына на
фронте, а батька подался в полицаи!
Встретил он наших мужиков в лесу,
насобирал четыре человека: «я вас к
партизанам сведу», – а сам к немцам
свел. Убег потом в Орехново, когда немцы
ушли, его там поймали и отправили в
лагерь на десять лет. Он ничего, отсидел,
вернулся. А наши-то ребята увидели его,
привязали к березе и говорят: «Куда
нашего батьку дел?» Я уж еле их удержала,
увидела: он свои десять лет отсидел, вы
уж его отпустите! Уговорила. Он потом
никогда по Размахину не ходил, в Манево
по дуге пробирался.
Слушаем,
подливая чай. Неловко задев, опрокидываю
чашку, чай течет по столу на пол.
– Ты
пролил чай, – отмечает Соня.
– Это
не я, это Пуша.
– Ты
пролил, я видела!
– Все
равно Пуша.
– Надо
картошку бороновать, а куда по такому
дождю бороновать будешь? Уже прорастает,
а еще не бороновали, – появляется из
сеней Петр Михалыч. – Мамуля вас все
сказочками развлекает? – у Петра Михалыча
прищур, усы и военные штаны. – А в том-то
году, мамуль, скажи, ежи к нам повадились:
лезуть к собаке, под будкой зароются, а
собака с ума сходить, лаить и день, и
ночь. Отроешь ежа, за лапу его вышвырнешь
в поле, а он через полчаса опять тут.
Дима, ты возьми лодку, если погода будет,
хоть девок по озеру покатаешь. – Свернув
самокрутку из листка отрывного календаря,
Петр Михалыч уходит курить на крыльцо.
По
зарослям осоки лодка движется трудно,
трава затормаживает и, прежде чем
оказаться на большой воде, приходится
несколько раз оттолкнуться веслами от
дна. На дне лужицы под сиденьем сидит
огромный паук, серебрясь пузырьками
воздуха. Несколько лет лодка пролежала
кверху днищем в конце огорода, у бани.
В оную пору под ней жил заяц. Теперь мы
пересекаем на ней озеро Грече, чтобы
напрямик попасть в Липицы. Соня то и
дело пытается перевеситься за борт,
чтобы согнать бабочку с зеленой обшивки
лодки, и все же до песчаного пляжа
добираемся благополучно – и мы, и
бабочка. В середине берега столб с
фанеркой оповещает: «У нас не мусорят!»
Это – для туристов, что приезжают на
турбазу в Липицы. Берег соседнего Озерона
уже замусорен их стараниями.
На
пригорке видим всадника. Приблизившись,
всадник оказался девушкой на кобыле,
вокруг семенит жеребенок. Спрашиваю из
вежливости:
– Сколько
ему?
– Месяц.
Талисман зовут. У нас таких еще двое, а
всего лошадей – девять.
На
буром боку кобылы белой шерстью –
трехзначный номер.
– Это
краска?
– Тавро.
У лошадей, где поранятся, белая шерсть
вырастает. Хотите прокатиться? – с
березового чурбака взбираюсь на голую
спину лошади.
– Дорога
в Орехново? Сохранилась, но очень
заросшая. Наши прошлой осенью туда
катались на лошадях. Там никого не
осталось. Дольше всех жила старуха с
собакой, а потом у нее дом украли. Ну,
зимовала она в городе, однажды весной
вернулась, а ее дом уже увезли. А вот
этот столб «Не мусорить» – это второй,
первый москвичи выдернули и сожгли в
костре.
Напоив
лошадей, всадница удаляется в направлении
Липиц. На песчаной тропе жеребячьи
следы – маленькие, как оттиснутые
донышком пивной бутылки.
Приматываю
лодку на Размахинском берегу цепью к
толстой иве, и, пропустив цепь через
уключины обоих весел, замыкаю ее амбарным
замком. С пригорка видно, как над озером
мутной завесой льет дождь, приглушая
цвета дальнего берега, и приближаясь к
нам. На тропинке муравьи спешно
перетаскивают песчинки, отказываясь
подбирать комаров, которых я им бросаю.
Едва успеваем попасть домой. Бороновать
будет снова нельзя. Петр Михалыч ходил
на рыбалку и опять ничего не поймал:
туристы глушат рыбу током от лодочных
моторов, и рыбы теперь мало.
Сразу
за Бреневым – густые, высокие заросли
люпинов, мятлика, е́жи… Ногами можно
нащупать остатки колеи, а ведет нас
навигатор, указывающий тропы, которых
на самом деле нет. Набредаем на мост,
провалившийся во многих местах, похожий
на груду бревен. Проехать по нему нельзя,
пройти можно, но с осторожностью. Речушка
заросла осокой и кувшинками.
– Смотрите!
Листья для лягушки! – восклицает Соня.
Всю дорогу несу ее на руках, потому что
трава выше Сони. Катя просит ее говорить
потише: боится, что услышат медведи.
Орехново – за мостом.
Вокруг
домов – густые заросли сирени, малины,
шиповника… Засохшая яблоня раскорячилась
на поляне, часть которой раньше была
дорогой. Дома открыты, перекошены, жалки.
В крайнем доме, в прихожей, на полу –
газета «На страже Родины» 1967 года. Жаль,
нет кнопок повесить на стену. Кладу
газету в сундук без дна. Думаю, что это
может быть последний экземпляр номера
в мире. Хочется сохранить этот уголок
родины – мне жаль и рассыпающиеся серые
домики, и старух, вынесших на плечах
тяготы, о которых мы знаем лишь из
учебников истории…
За
Орехновым должно быть Хребтово –
деревня, покинутая еще раньше. За околицей
– ручей, грязь, земля взрыта грузовиками
– может быть, лесовозами? Наломав веток,
сооружаю гать, и мы перебираемся в
Хребтово. Ручей, по воспоминаниям Кати,
протекавший вдоль леса, превратился в
большое болото, из которого торчат
засохшие березы. В середине деревни
болото поглотило и дорогу, отрезав от
нас остальные домики Хребтова, а также
Мельницу и деревни дальше, отмеченные
на «Гугл-картах», но погибшие лет
двадцать, тридцать назад… Вехи бетонных
столбов без следов проводов теряются
по ту сторону болота.
– А
ведь какие большие деревни были! – охает
баба Нина, слушая рассказ о нашем походе.
Поздно, за окошками темнота и тучи
«ксяксь». – Мельница была, сыроварня,
фермы по сто коров! Аво́й, а кто это мне
тут нарисовал? – спохватившись, бабушка
склоняется над табуреткой. На пластике
– каракули зеленым фломастером. – Это
Соня бабушке на память нарисовала?
– Это
Пуша, – отвечает Соня. – Пуша бегала
тут и нарисовала.
Внезапно
с улицы доносятся дикие крики: «Мамуля!
Мамуля!» – и что-то еще неразборчиво,
будто кого-то убивают. Мы с бабушкой
выскакиваем из дома. В огороде беснуется
лошадь, пытаясь вырваться, а Петр Михалыч
из последних сил удерживает ее за узду.
– Мамуля!
Быстрей! Дихлофос неси!
Становится
понятно, что лошадь в бешенстве из-за
туч комаров и оттого, что не любит пьяных.
Бабушка убегает в дом, возвращается с
дихлофосом и начинает опрыскивать
лошадь. В темноте они пытаются впрячь
кобылу в борону, но что-то не так с
хомутом, и бабушка кричит:
– Брось,
Петька, брось ее, пущай домой скачет! –
вырвавшись, лошадь замирает на миг и,
выбрав направление, рысью летит к ограде
– Петр Михалыч успевает распахнуть
калитку уже перед ее мордой. Тучи комаров
гудят над уснувшим садом, и мы спешим в
дом…
По
дороге из Пухнова солнце палит нещадно.
Идем из магазина: сметану купить не
успели, очередь собирается еще перед
привозом и раскупает все мало-мальски
нужное. Летают слепни и шеряки, Соня
поминутно пытается снять панамку, а
стянув, крутится на месте, пытаясь ее
найти: панамка на завязках болтается
сзади.
– Вот
здесь было крыльцо РТС, мы с бабушкой
всегда садились на него отдохнуть, когда
шли из магазина, – Катя указывает на
канаву, заросшую кустами. – Знаешь,
когда некоторые люди оправдывают свой
характер тем, что у них трудная жизнь,
я вспоминаю бабушку. Она и росла без
родителей, и поля на себе пахала, и за
дедом ухаживала столько времени, – а
видишь, какая она радушная. А кто злюка,
тот злюка и есть.
Соня
роняет мячик, он укатывается в траву.
Соня растерянно разводит ручками: в
траву она не хочет, в траве водятся
разные «кся́кси».
– А
еще бабушка меня научила в слепней
втыкать метелки от травы, чтобы они
летали с метелками! Только слепней
трудно поймать.
Вокруг
нас летают сразу несколько, но ни одного
не получается схватить. Придумал: сорвал
лист борщевика – большущий, с Соню, –
чтобы сбить «ксяксю» в полете!
– Ай!
Вот только попади по нам! – уворачивается
Катя, Соня смеется и отбегает, пятясь,
- и вдруг за девчонками вижу змею! Серая
гадюка переползает дорогу метрах в
трех, приподняв голову и негромко шипя
на нас. От неожиданности забываю слово
«змея», и только тычу руками за спины
девочек, как Соня над мячиком. Почти
приблизившись к гадюке, Катя наконец
замечает мои знаки, и все замираем, пока
тварь уползает в борщевики.
– И
как ты ее увидел?! Только что не было
никого…
В
сенях полумрак, немного света проникает
сквозь проем двери и люк в потолке,
всегда открытый. Тихо. Не слыхать ни
бабушки, прилегшей за печкой, ни Петра
Михалыча, уехавшего с нетрезвыми мужиками
в соседнюю деревню. Только стаи комаров
гудят над крыльцом. Маленькая Пуша
неслышно подходит к приставной лестнице,
задними лапками встает на нижнюю
перекладину и передними подтягивается
до второй, а со второй – до третьей.
Несколько раз измерив своим тельцем
высоту лестницы, исчезает в квадрате
люка. Сквозь отверстие видно, как на
чердаке висят чьи-то штаны и березовый
веник.